
Впрочем, гривой здесь удивить было трудно. И была странная фамилия — Сфорца. Юноша очень стеснялся, положил пальто на кровать, сел на него. Кто-то его представил: подает надежды. Посмотрели принесенные полотна. Кажется, три. Ничего особенного. Ровно и безлико. Чистописание. Школьная грамматика. Прорисована каждая деталька. Не за что зацепиться. Полотна сдержанно похвалили — народ был в общем добрый, а юноша сильно краснел — посоветовали перейти на миниатюры. И забыли. Юноша продолжал ходить — уже самостоятельно. Присаживался туда же, на кровать, внимал. Никто не слышал от него ни единого звука. Кажется, он просто не понимал половины того, что говорят. К нему привыкли, занимали деньги. Деньги у него были. Вроде бы он работал врачом. Через некоторое время он принес новую картину. Цветы. Ослепительно белые каллы. Типичный Ялецкий. Широкие, грубые мазки, словно краска прямо из тюбика выдавливается на полотно, засыхает комьями. А в центре цветка смутно прорисовывается женское лицо. Ему, разумеется, дали. Ялецкого любили все. И не любили плагиата. Юноша с итальянской фамилией, наверное, ни разу в жизни не слышал таких жестоких слов. Его не щадили. Он то краснел, то бледнел. Хрустел удивительно длинными, как у пианиста, пальцами. Продолжалось это часа два — сам он ничего не сказал. Выслушал молча. Забрал картину и исчез. Больше о нем никто не слышал. А еще через полгода исчез Ялецкий.
— Тогда появились «Маки». И тогда впервые заговорили о Сфорца, — устало сказал Климов. — Я не видел этой картины.
— А он ее сжег, — радостно сказал Вольпер. — Он ведь уничтожает ступеньку за ступенькой — всю лестницу, чтобы никто не поднялся вслед за ним. И твою он тоже уничтожит. Имей в виду. Или она уже куплена каким-нибудь музеем? Музеи боятся его, как огня.
Климов выпрямился. Скрипнуло толстое кресло. Вольпер улыбнулся прямо в лицо.
— Или, думаешь, пожалеет?
— Я не позволю, — натянутым голосом сказал Климов. Вольпер продолжал улыбаться мелкими, влажными зубами. — Я заберу ее. Куплю. У меня есть деньги. Больше, чем ты думаешь.